Отца плохо помню. Помню — точно это было во сне — бежал за жнейкой по пыльной улице и просил его:
— Тять, прокати! Тять!
Еще помню: он лежал на кровати — прилег, а я разбежался от лавки и прыгнул ему на грудь. А он сказал:
— О, как ты умеешь!
Рассказывают, это был огромный мужик, спокойный, красивый… Насчет красоты — трудно сказать. У нас красивыми называют здоровых, круглолицых — «ряшка — во!». Наверно, он был действительно очень здоровый: его почему-то называли двухсердечным. Фотографии его ни одной не осталось — не фотографировали. Он был какой-то странный человек. Я пытаюсь по рассказам восстановить его характер и не могу — очень противоречивый характер. А может, не было еще никакого характера — он был совсем молодой, когда его «взяли» — двадцать два года.
Мать моя вышла за него «убегом». Собрала в узелок рубашонки, какие были, платьишки — и айда! Ночью увез, на санях. А потом — ничего: сыграли свадьбу, все честь по чести. Просто мамины родители хотели немного покуражиться — не отдавали девку.
А потом жили неважно.
Отец был на редкость неразговорчивый. Он мог молчать целыми днями. И неласковый был, не ласкал жену. Другие ласкали, а он нет. Мама плакала. Я, когда подрос и начитался книг, один раз хотел доказать ей, что не в этом же дело — не в ласках. Она рассердилась:
— Такой же, наверное, будешь… Не из породы, а в породушку.
Почему-то отец не любил попа.
Когда поженился, срубил себе избу. Избу надо крестить. Отец на дыбы — не хочет, мать в слезы. На отца напирает родня с обеих сторон: надо крестить. Отец махнул рукой: делайте, что хотите, хоть целуйтесь со своим длинногривым мерином.
Воскресенье. Мать готовится к крестинам, отец во дворе. Скоро должен прийти поп. Мать радуется, что все будет, как у добрых людей. А отец в это время, пока она хлопотала и радовалась, потихоньку разворотил крыльцо, прясло, навалил у двери кучу досок и сидит тюкает топором какой-то кругляш. Он раздумал крестить избу.
Пришел поп со своей свитой: в избу не пройти.
— Чего тут крестить, я ее еще не доделал, — сказал отец.
Мать неделю не разговаривала с ним. Он не страдал от того.
А меня крестили втайне от отца. Он уехал на пашню, а меня быстренько собрали мать с бабкой и оттащили в церковь.
Работать отец умел и любил. По-моему, он только этим и жил — работой. Уезжал на пашню и жил там неделями безвыездно. А когда к нему приезжала мама, он был недоволен.
— Макар, вон баба твоя едет, — говорили ему.
— Ну и что теперь?
— Я ехала к нему, как к доброму, — рассказывала мама. — Все едут и я еду — жена ведь, не кто-нибудь. А он увидит меня, возьмет топор и пойдет в согру дрова рубить. Разве не обидно? Дура была молодая: надо было уйти от него.
И всегда она мне так рассказывала об отце. А я почему-то любил его.
А когда взяли отца (1933 год. — Л. А.), она сама же плакала. Все ждала: отпустят. Не отпустили. Перегнали в Барнаул. Тогда мать и еще одна молодая баба поехали в Барнаул. Ехали в каких-то товарных вагонах, двое суток ехали. (Сейчас за шесть часов доезжают.) Доехали. Пошли в тюрьму. Передачу приняли.
— Мне ее надо было сразу уж всю отдать, а я на два раза разделила, думаю: пусть знает, что я еще здесь, все, может, легче будет, — рассказывает мать. — А пришла на другой день — не берут. Нет, говорят, такого.
Потом они пошли к какому-то главному начальнику. Сидит, говорит, такой седой, усталый, вроде добрый. Посмотрел в книгу и спрашивает:
— Дети есть?
— Есть, двое.
— Не жди его, устраивай как-нибудь свою жизнь. У него высшая мера наказания. Соврал зачем-то. Отца реабилитировали в 1956 году, посмертно, но в бумажке было сказано, что он умер в 1942 году.
В чем обвинили отца, я так и не знаю. Одни говорят: вредительство в колхозе, другие — что будто он подговаривал мужиков поднять восстание против Советской власти. Как бы там ни было, не стало у нас отца».